Страница дневника Евгения Базарова из романа И. С. Тургенева «Отцы и дети»

Нейросеть:
Пришла осень, и стало как-то особенно пусто на душе. Сижу на своем диване, в этой комнатке у родителей, и слушаю, как за окном ветер гонит последние сухие листья. Все замирает, готовится к долгому зимнему сну. И я будто бы вместе со всем этим миром застываю, и внутри такая же холодная, вымершая пустыня. Кажется, вот сейчас встану, возьму скальпель, вскрою себя и найду там – ничего. Ни чувств, ни верований, ни «принсипов». Одно лишь механическое устройство, которое вот-вот остановится. Странное ощущение.
Папа сегодня с утра суетился, ловил лягушек для моих опытов. Смотрел я на его сгорбленную спину, на эти бережные, почти трепетные движения, и что-то внутри дрогнуло. Он верит в мое «великое предназначение». Он думает, что я здесь, в его доме, творю что-то важное, что перевернет мир. А я сижу и думаю о том, что мир, пожалуй, не стоит того, чтобы его переворачивать. Все эти лягушки, инфузории, химические формулы… Они объясняют, как всё устроено, но не зачем. На вопрос «зачем?» наука молчит. И я тоже молчу, когда он смотрит на меня своими добрыми, влажными глазами. Просто беру банку и говорю «спасибо, батюшка». Больше нечего сказать.
А еще я думаю об Аркадии. Он счастлив. Уехал в свое Никольское, к Кате. Пишет восторженные письма, полные душевного покоя и любви к «простой жизни». Читал я его последнее послание и ловил себя на мысли, что мне… завидно. Да, вот это неприятное, мелкое, человеческое чувство – зависть. Он обрел то, во что верил инстинктивно, к чему его натура влекла всегда, даже когда он ходил за мной по пятам и твердил мои же слова. А я? Я отрицал всё, что давало им покой и счастье: природу как храм, любовь как романтическую болезнь, искусство как бесполезную гармонию. Отрицал, чтобы очистить место. Но что я построил на этом месте? Голую, промерзшую стройплощадку, где гуляет только ветер скептицизма.
Иногда мне кажется, что я – ошибка природы. Слишком умен, чтобы довольствоваться простыми радостями, как эти мужики, которые пашут землю и радуются дождю. И недостаточно умен (или, вернее, недостаточно свят), чтобы найти высший смысл, как те, кто верует в Бога. Я завис где-то посередине, между небом и землей, и не могу пристать ни к одному берегу. Мои «нигилистические» убеждения были моим плотом. Но этот плот начинает тонуть под тяжестью простых вопросов, которые задает сама жизнь.
Главный вопрос – это она. Анна Сергеевна Одинцова. Вот уж кого я, кажется, так и не смог вскрыть, как лягушку, и разложить по полочкам. Помню тот вечер в ее гостиной, когда я признался ей в любви. Это был взрыв. Взрыв всего, что я в себе строил. Как будто какой-то демон сорвался с цепи и выкрикнул эти глупые, банальные, избитые слова. И что же? Она испугалась. Испугалась этой стихии, этой неконтролируемой силы. Ей нужны были тихие, ровные чувства, удобная жизнь, покой. А я принес ей бурю, и она захлопнула окно. С тех пор я ношу эту бурю в себе, и она медленно разъедает меня изнутри. Я думал, любовь – это чепуха, не более чем известное физиологическое влечение. Как же я ошибался. Это болезнь, тяжелая, изнурительная, против которой нет лекарства. Ты можешь отрицать ее существование, но она тем временем будет пожирать тебя, клетка за клеткой.
После той истории я стал другим. Вернее, я перестал быть тем, кем был. Моя уверенность дала трещину. Раньше я с высокомерием смотрел на отца Аркадия, Павла Петровича, с его трагической, нелепой любовью к княгине Р. Считал его слабым, сломанным романтиком. А теперь? Теперь я понимаю, что мы с ним – одного поля ягоды. Только его романтизм был в кружевах и лаковых ботинках, а мой – в грубых балахоне и с прозаичным названием «физиология». Но суть-то одна: мы оба наткнулись на чувство, которое нас сокрушило и перед которым мы оказались бессильны. Он так и застыл в своей позе разочарованного денди. А я… Куда я движусь?
Меня преследует мысль о тленности. Вот я режу лягушку, изучаю ее ткани. Они разлагаются. Всё разлагается. Человек – такой же биологический материал. Родился, поел, поработал, умер – и пошел на корм червям. И на этом всё. Никакой «высокой цели», никакого «бессмертия души». Логично? Безупречно логично. Но от этой логики становится так холодно, что зубы начинают стучать. И тогда я выхожу в сад, смотрю на этот огромный, бессмысленно прекрасный закат, на багряные облака, на тонкий серп месяца, и что-то в груди ноет и щемит. Этот «храм», который я так презирал, вдруг говорит со мной на каком-то древнем, неведомом языке, и я чувствую себя лишним на этом празднике жизни. Я – посторонний наблюдатель, который пришел со своим скальпелем на пир.
А еще есть мужики. Отец говорит, они меня уважают, что я «свой брат», не барин. Но это ложь. Я для них такой же чужой, как и любой вчерашний франт из Петербурга. Да, я могу говорить с ними о их болезнях, о хозяйстве, могу даже помочь. Но между нами – пропасть. Они верят в Бога, в царя, в свою общину. У них есть цельный, не разъеденный рефлексией мир. А мой мир рассыпался в пыль. Они чувствуют почву под ногами, а я болтаюсь в каком-то безвоздушном пространстве собственных мыслей. Мы говорим на разных языках. Они – живые, а я будто уже наполовину мертвый.
Иногда мне снится моя смерть. Не страшный сон, а странный, будничный. Я просто перестаю существовать. И всё. И никто не заметит, кроме родителей, да и они скоро уйдут вслед за мной. Мои открытия? Их переоткроет кто-то другой. Мои идеи? Они растворятся, как дым. От меня не останется ничего. Ни детей, ни дел, ни даже памятника на кладбище – ибо зачем он? Эта мысль должна была бы приводить меня в ярость или, наоборот, успокаивать своей всеобъемлющей справедливостью. Но она просто висит во мне тяжелым, неподъемным грузом. Чувство собственной ненужности – вот самый страшный яд.
Писать это – глупо. Дневник – это ведь признак той самой рефлексии, той «само-копательности», которую я так презирал в других. Признак слабости. Но, видимо, я и есть слаб. Сильный человек не сидел бы так, сложа руки, в тоске и раздумьях. Он бы действовал. Но куда? Во имя чего? Раньше у меня был ответ: «Рубить лес». Теперь я не вижу даже этого леса. Вижу только сумерки, сгущающиеся за окном, и чувствую, как внутри меня эти сумерки становятся всё гуще и непрогляднее.
Завтра я снова займусь опытами. Буду резать, смотреть в микроскоп, записывать. Буду делать вид, что всё по-прежнему, что я тот самый Базаров, который всех и вся отрицает. Может быть, механическая работа успокоит этот внутренний разлад. Может быть. Но в тишине, когда останусь один на один с собой, я буду знать правду. Моя война проиграна. Не обществу, не «отцам», не Павлу Петровичу. Я проиграл самому себе. Тот железный, несгибаемый человек, каким я пытался быть, оказался мифом. Под ним обнаружился просто человек – усталый, растерянный и бесконечно одинокий.
Ветер завывает сильнее. Пора гасить свечу. Тьма за окном кажется такой же бесконечной, как и та, что у меня внутри. И в этой тьме нет ни маяков, ни путеводных звезд. Есть только пустота.