Почему пьесы Чехова до сих пор ставят во всем мире, а пьесы Островского нет?
Нейросеть:
Почему пьесы Чехова до сих пор ставят во всем мире, а пьесы Островского нет?Когда мы открываем школьный учебник литературы, мы часто встречаем два великих имени, два столпа русской драматургии — Александр Островский и Антон Чехов. Кажется, что они должны быть вечно рядом, как Пушкин и Лермонтов, как Толстой и Достоевский. Но если мы посмотрим на современную театральную афишу, то увидим странную картину: Чехова ставят везде — в Нью-Йорке, Токио, Париже, в маленьких подвальных театрах и на огромных сценах. Его «Вишневый сад» и «Чайка» стали каким-то мировым брендом. А Островского, при всем моем уважении к его таланту, можно найти разве что в наших российских театрах, да и то чаще всего в качестве школьной программы. Почему так вышло? Ведь Островский писал не менее ярко, его «Гроза» — это же трагедия, достойная Шекспира. Давайте попробуем разобраться.
Первое, что приходит в голову, — это время. Островский писал о своем времени, очень конкретном, очень узнаваемом: купеческое Замоскворечье, темное царство самодуров, бесправие женщин, власть денег. Его пьесы — это блестящий, сочный, почти фотографический срез русской жизни середины XIX века. Но в этом же и его слабость. Чтобы понять Катерину из «Грозы», нам нужно знать, что такое «Домострой», кто такие купцы и почему для Кабанихи уклад важнее жизни собственной невестки. Это требует от зрителя определенной исторической подготовки. Для японца или американца это целая экскурсия в русскую историю. Он смотрит на сцену и видит какую-то странную, непонятную жизнь: люди молятся, чай пьют, друг другу кланяются, а потом одна женщина бросается в реку. Ему нужно объяснять контекст. А театр не любит, когда нужно долго объяснять, он любит показывать чувства.
Чехов же, как мне кажется, нашел формулу вечности. Он писал не про купцов или помещиков, не про конкретный социальный слой. Он писал про Человека вообще. Действие его пьес могло бы происходить в любой стране, в любую эпоху. Да, у него тоже есть приметы времени: телеграф, железная дорога, фрак. Но это только декорации. Суть же — это тоска, невысказанные чувства, одиночество, страх перед будущим, невозможность любви. Эти чувства знакомы каждому человеку на планете, вне зависимости от того, живет он в Москве 1900 года или в современном Токио. Когда три сестры говорят: «В Москву, в Москву!» — зритель в любом зале мира понимает, что это не про географию. Это про мечту, про надежду, которая не сбывается. Про то, как жизнь проходит, а мы всё ждем какого-то чуда.
Мне кажется, что секрет Чехова еще и в его особенном взгляде на трагедию. У Островского все слёзы настоящие: вот злодей, вот жертва, вот гром и молния. Это сильный, но немного прямолинейный театр. А Чехов показал, что трагедия может быть тихой, спокойной и даже смешной. Его пьесы называют комедиями, хотя там стреляются, умирают и теряют имения. Он смешал высокое и низкое, смех и слезы так, что это стало понятно любому. Человек поехал в Париж за любовью, а она оказывается вульгарной и глупой. Героиня собирается покончить с собой из-за великой страсти, а параллельно обсуждают, кто с кем танцевал. Эта смесь, этот «подтекст» — то, что происходит между словами, — оказался гениальным открытием. Современный театр, который любит психологизм и иронию, обожает это.
Островский, как мне кажется, слишком «литературен». Его герои говорят правильно, красиво, многословно. Они произносят монологи, как со страниц книги. А Чехов научился передавать чувства через паузы, через нелепые реплики, через то, что человек как будто говорит не то, что хочет сказать. Когда Гаев обращается к шкафу: «Дорогой, многоуважаемый шкаф!» — это не просто смешно. Это крик души человека, который не знает, как сказать о своей боли, и говорит о шкафе. Такой язык универсален. Его не нужно переводить с русского на японский, его нужно переводить с языка души на язык души. И каждый режиссер может найти в чеховском тексте что-то своё.
Островский же предлагает зрителю готовую мораль: вот добро, вот зло, вот наказание за грехи. «Гроза» заканчивается трагически, но понятно, что Катерина — свет, а Кабаниха — тьма. Всё ясно, всё разложено по полочкам. Чехов же не дает ответов. После его пьес зритель выходит в полной растерянности. А что делать? Кто виноват? Почему они все такие несчастные? Ответа нет. И это заставляет думать, возвращаться, пересматривать снова. Каждое поколение находит в его пьесах что-то своё. Для людей 1960-х это была тоска по свободе, для 1990-х — распад старого мира, а сегодня — это, наверное, история про то, как мы потеряли способность слышать друг друга.
Я не хочу сказать, что Островский плох. Его пьесы — великолепный учебник истории, зеркало русской жизни. Но они зеркало, которое показывает только одно время. А Чехов создал зеркало, в котором каждый видит себя. Поэтому его ставят везде и всегда. Он задает вопросы, которые не устаревают: как жить, когда несчастлив? Как любить, когда боишься? Как верить, когда всё рушится? И пока человек будет задавать себе эти вопросы, из театра не уйдет ни Чехов, ни его «Чайка». А Островский останется с нами — как памятник, который нужно уважать, но в котором уже нет той живой боли, что заставляет сжиматься сердце. Может быть, именно в этом разница между «вечным» и просто «очень хорошим»